lodka ribaki 2 340Иногда только время позволяет лучше всего понять происходившее. Особенно, когда ты знал известных людей, которые дошли до разрыва. А потом, после их ухода, открылись архивные фонды с письмами и документами. И заглядывая в них, ты будто заглядываешь в человеческие души… Они ведь единственное, что остаётся после нас и не превращается в прах.

Валентин Распутин приезд на родину . Фото Олега Нехаева

Иркутск. 2003 год.

К этому  времени в живых в Сибири из писателей-классиков остался только Валентин Распутин. Но его голос почти не был слышен. Я приехал в город, где он жил, чтобы встретиться с ним. Узнать о причинах его своеобразного затворничества. Ведь после появления повести «Пожар», в последующие семнадцать лет, он напомнил о своём существовании всего лишь несколькими рассказами.

Но было ещё и другое. Более важное…

Не давал покоя разговор в больнице с Виктором Петровичем Астафьевым. Он уже чувствовал, что жить ему осталось совсем немного. «Болезненных» тем я с ним старался не затрагивать. Тем более, не касался его разлада с Распутиным. Два величайших художника после многих лет душевного единения, стали, как враги. Различия в общественных позициях образовали в их отношениях непреодолимую пропасть.

Для Астафьева это было наболевшим. Он сам мне поведал о том, что читает Распутина. Скажет: «Мог бы Валя и приехать…» Распутин не приехал. Астафьева вскоре не стало.

Иркутская встреча мне нужна была в первую очередь, чтобы рассказать об этом астафьевском откровении… Как камень с души снять.

Позвонил ему. Попросил выделить время для общения.

— О чём разговаривать?! Зачем?! Кому это сейчас нужно! —категорично звучал из телефонной трубки голос Распутина. — Я больше двадцати лет занимался публицистикой. Сколько сил потратил на защиту Байкала! Ничего не изменилось. И вообще мне некогда. Послезавтра уезжаю на родину.

С большим трудом, но мы всё же договорились встретиться на следующий день, правда, с его непременным условием: «Не больше пятнадцати минут на весь разговор».

Нежданно выпавшее свободное время я потратил на прогулки по старому Иркутску и беседы с горожанами о Распутине. Из двадцати человек — четырнадцать знали, о ком идёт речь. Больше того — ни от одного из них я не услышал дурного слова о Распутине. Не помогло и обострение разговоров, напоминанием о его участии в политике. В ответ звучало: «А какое он имеет к этому отношение!» Все просто гордились знаменитым земляком, правда, совсем не зная, чем он сейчас занимается и почему даже в родном Иркутске его появление на людях стало большой редкостью.

Своеобразную черту под нашими разговорами подвёл свободный художник Александр Чегодаев. Посетовав на давний отказ Распутина в позировании для портрета, он уверенно заявил: «Даже если он больше ничего не напишет, всё равно войдёт в историю как величайший писатель. Его «Прощание с Матёрой», «Последний срок», «Живи и помни» — будут читать долго».

Я понял, что те, отведенные для беседы нищенские четверть часа мало что дадут в постижении Распутина. Нужно ехать с ним на родину, в далёкий Усть-Удинский район, откуда он пошёл во взрослую жизнь.

Хотелось понять, как этот мальчишка из голытьбы, знавший «яблоки только по картинкам», а далёкий город по случайным рассказам, — выбился, как говорили раньше, в люди.

Он был из такой глубинки, что стал первым в своей Аталанке, кто поехал в райцентр за… средним образованием. И пока он страстно постигал учёбу, помогавшая ему мать сгорбилась от таскания воды в казённую баню.

Ему с самого начала было больше уготовано потеряться в той жизни. И никто бы за это не осудил.

Всё это выглядело хорошей прелюдией, но известный иркутский журналист, на корню убил все мои надежды, сообщив категоричное: «Он уже лет шестнадцать никого из чужих с собой в такие поездки не берёт. Сколько не пытались поехать с ним корреспонденты, бесполезно! Так что даже и не надейся. Возьмёт, как всегда, Костю, он у него как друг-биограф, и Машу-телевизионщицу. Всё! Остальным дорога заказана».

К САМОМУ СЕБЕ

Распутин принял меня недоверчиво. Для коренных ангарцев это характерно. Сначала прощупают твои намерения, а потом или найдут мягкий предлог указать на дверь, или одарят хлебосольным гостеприимством. Уж это я хорошо знал. Несколько лет проработал собкором по региону строительства Боучанской ГЭС, которая строилась тогда в срединной части Ангары. Да ещё и фильм сделал об ангарцах и их уникальном ангарском говоре.

…Беседуем с Распутиным о Сибири. Говорим натужно, а между нами незримо сидит настороженная птица общения. Чувствуется: одно неверное слово, словно хруст ветки под ногой, и она стремглав бросится в небесную синь открытого окна. Ни диктофон, ни блокнот я так и не решаюсь достать.

Разговор наш происходил в местной писательской организации. Распутин вдруг поднялся и, прощаясь со мной, кому-то невидимому, сказал в глубь комнаты, что его долго не будет.

Пугаясь, что упускаю последнюю возможность, чуть было не спрашиваю его об отношениях с Астафьевым. Спохватываюсь, и тараторю, как пулемёт, вслед ему уходящему. Говорю, что весной, как Робинзон, забытый загулявшим егерем, жил один и голодал три недели на маленьком острове Ушканьего архипелага посреди Байкала. А потом, — это я ему уже рассказываю, спускаясь с ним по лестнице, — обошёл и весь удивительный Большой остров. Сделал это специально, чтобы сравнить его впечатления и свои. Распутину тоже однажды пришлось пожить на этом острове.

Он недоверчиво смотрит на меня, остнавливается, и спрашивает: «Там же в одном месте трудно по берегу пройти?»

И, радостно соглашаясь с ним, рассказываю и про это место, и про бытылкообразные лиственицы, и белоснежные мраморные скальные выступы, и чёрные наплывы застывшей магмы, миллион лет назад остуженные ледяной байкальской водой. И о многом другом, что видели совсем немногие. Обычные туристы туда никогда не добираются.

И Распутин мне тоже рассказывает о своих байкальских открытиях. А дальше мы начинаем делиться обоюдными впечатлениями о бывшей сибирской столице чая — Кяхте. Свои размышления о ней он описал в книге «Сибирь, Сибирь…»        

Потом мы будем ещё шагать по улице и говорить, говорить… Наконец, душевные камертончики сверены.

Утром едем в его родную Усть-Уду.

Запись в блокноте. Полшестого утра. Я, как перст, стою возле театра уже минут двадцать. Через пустынный проспект идёт человек. В руках тяжеленные пакеты. Только потом понимаю, что это Распутин несёт увеситые книги. Свою ношу, как крест, тащит сам. Дальше тоже он никому не будет позволять, даже близкому окружению, подыгрывать его известности. В подъезжающем автобусике сидят оговоренные сопровождающие и маленький фольклорный ансамблик. Это областной отдел культуры отправляет в отдалённый район «культурный десант».

ЛОМАЯ СЕБЯ

Не зная, как сложатся наши отношения дальше, прагматично решаю, что вначале, для оправдания командировки, нужно поговорить об обыденном, а потом уже рискнуть спросить Распутина о главном. Благо сидим с ним в автобусе рядышком. А ехать до райцентра часов шесть.  

— Валентин Григорьевич, у меня такое чувство, что сейчас вы, как Игреня из вашего «Последнего срока», выезжаете на характере?

— Может быть. Сомнения, по правде говоря, меня посещают часто. Уныние тоже случается. Иногда и безнадёжность полная бывает. Но нельзя… Нельзя этому поддаваться. И главное — нельзя своё мрачное настроение высказывать публично. Это же сказывается на других.

— Тяжело вам было пробиваться к признанию из своей родной Аталанки?

— А у меня всё как-то само собой получалось. Школа. Университет. Ещё до его окончания начал работать в иркутской молодёжной газете, где была по-настоящему творческая обстановка. Из одиннадцати журналистов — семь членов Союза писателей. Все писали рассказы, и я писал. Потом — «молодёжка» в Красноярске…

— Вы начинаете мне рассказывать биографию…

— А что вы хотите услышать?! — он резко и удивлённо на меня посмотрел и тут же спокойно продолжил. — Ну, да, была у меня ломка. После деревни работа в газетах потребовала нивелировки языка. И мне приходилось поддаваться на это. Ломать себя. Но очень скоро я опамятовался и понял, что это не моё. И как только я вернулся к родному языку — мне стало гораздо легче…

До таёжной Усть-Уды мы добрались часов за пять. Именно здесь он заканчивал школу. Об этом периоде у него есть почти документальный рассказ «Уроки французского», по которому был снят хороший одноимённый фильм. Распутин шутит по этому поводу: «Теперь, когда мне хотят сделать приятное, говорят: читали-читали ваши “Уроки…” — и начинают сообщать киношные подробности, которых нет в рассказе».

Поразительно, но его бывшая учительница французского волей судьбы оказалась во Франции. Случайно зашла в парижский книжный магазин, увидела на обложке «В. РАСПУТИН», открыла книгу ради любопытства и тут же прочитала её на одном дыхании. Спустя десятилетия они встретились в Москве воочию. Вновь увидели друг друга ученик и учительница, которая помогла ему, когда он голодал. Правда, переступая при этом этические нормы. Её уволят. Но только в книге. На самом деле, после замужества, она просто-напросто уедет из Усть-Уды. А потом, тот литературный мальчишка-школяр, получит от неизвестного отправителя целую посылку книжных макарон и три яблока. Жизнь же оказалась значительно прозаичнее…

В родную школу Распутин не заглядывал почти пятьдесят лет. Когда зашёл… Память тут же подсказала, казалось бы, совсем забытое… Сохранились даже истёртые временем деревянные ступеньки. Вот только большинство из тех, с кем он когда-то по ним поднимался, — ушли из жизни. И он потом с горечью скажет уже многократно проговоренное: «Странно: почему мы так же, как и перед родителями, всякий раз чувствуем вину перед учителями? И не за то вовсе, что было в школе, нет, а за то, что сталось с нами после».

«После» все деревни по верхней Ангаре спешно переселили. Людей посрывали с мест. Их родные земли оказались на дне искусственного моря. Братская ГЭС тогда гремела на всю страну. Слёзы и боль ангарцев были заглушены грохотом турбин. А Валентин Распутин возвращался в свою новую Аталанку, перенесённую на возвышенный берег нового «моря».

Он всё хорошо помнил. Как пароход «Фридрих Энгельс» подходил к берегу буквально по лесу, раздвигая кроны деревьев. Их ведь не вырубили, так и оставив на дне. Всё делали в спешке. Даже   кладбища не перенесли. О живых тоже вспомнили в самую последнюю очередь. А затоплено было больше ста обезлюдевших сёл и посёлков.

Несколько десятилетий прошло с тех пор, как надругались над красавицей Ангарой. Но разумности прошедшие годы не прибавили. В «море» — заражённая рыба. Вода смешана с вредными сбросами. Кое-где появились даже «ртутные» отмели с опасного химзавода. А на дне до сих пор продолжали стоять окаменевшие лиственницы, как кресты над исковерканными судьбами людей. По словам Распутина: «Многие переселённые деревни погублены. Люди спиваются. Рожают уродов. В школе моей Аталанки таких детей уже чуть ли не третья часть».

После встречи с родной землёй Валентина Григорьевича больше не надо было уговаривать высказаться. Первое же выступление в клубе и сразу — душевное единение с пришедшими:

— Я всё время спрашиваю себя: что же так тянет сюда? Ведь никогда здесь на Ангаре не было лёгкой жизни. Всегда было трудно. А после перестройки она стала совсем гнетущей. То есть физически жизнь, может, раньше была и хуже, но нравственно, духовно... Такое ощущение, что украли у нас за прошедшие годы Россию.

Приезжаешь в свою Аталанку… Последний раз там был в сентябре. Грязища — непролазная. А я в ботиночках заявился. Да в них пройти там нельзя. Какой там коммунизм, как обещали раньше! Какой там капитализм с его благами, как обещают сегодня. Просто пройти по улице нельзя из конца в конец. Какое там светлое будущее! Надолбы вот такие стоят. На брюхо ляжешь, перевалишься на другую сторону и дальше пошёл. Лесовозы всё разбивают. Деревянные тротуары ломают. Неухоженность страшная. Я там поживу и уезжаю на иркутский асфальт. Потом — на московский. Уж в столице совсем хорошо. Строят красиво сейчас. Лицо, правда, своё Москва потеряла, но зато европейский облик обрела. Тротуары с мылом кое-где даже моют. А что ж меня всё тянет в Аталанку? Да потому что родное там. Родина потому что. И без этого как-то и не живётся мне. Но это только с возрастом начинаешь остро чувствовать.

В этот момент я поднялся, осторожно подошёл поближе к сцене и, фотографируя, стал наблюдать за лицами пришедших на встречу людей. Они смотрели на него не шелохнувшись. Так родня встречает дорогого и долгожданного человека. Если бы Распутин просто стоял и молчал, они бы и это воприняли, наверное, с радостью. Уж с такой любовью они смотрели на него… А их самый знаменитый земляк говорил с ними просто, тихо и очень проникновенно. Будто советуясь с ними: правильно ли он жил, когда был в отъезде? И они его слушали. А он, как-то даже стеснясь такого особенного к нему внимания, продолжал неспешно рассказывать:

— Я повидал мир. Поездил, может, даже с избытком. Было что посмотреть, было чему удивляться... Но только здесь ближе всего находишься к самому себе, к своей сути. И человек остаётся человеком только тогда, когда он сохраняет связи со своей землёй. Когда помнит о ней. Он может уехать куда-то, работать далеко, потому что не всегда находится дело по способностям на родной земле. Но если он о ней забывает — это погибель. Человек перерождается. Происходит его мутация. Он может состояться профессионально. Но если он порывает со своими корнями — он порывает и со своим родительством…

Запись в блокноте. Перед поездкой в Усть-Уду отмечал командировку в Иркутской администрации, и высокопоставленный чиновник из отдела культуры предупредил меня: «Только не вздумайте с ним завести разговор об Астафьеве. Он сразу прервёт общение. Об этом уже все знают».

И ЖИВ ЭТОТ НАРОД

Повод поговорить об отношениях двух писателей усть-удинские встречи дали почти сразу. Распутин рассказывал во многом о том, что волновало и Астафьева. Их впечатления иногда были так близки, что зачастую звучали по своей сути в одной тональности.

Уж не помню в каком посёлке он рассказал о своей зарубежной поездке: «Я дважды был в Америке. Прожил там около двух месяцев. Слава богу, насмотрелся. Совсем другой народ. Только я не хочу сказать, что мы лучше. Во многих отношениях — хуже. Но мы остаемся больше людьми. Мы ещё умеем плакать по-настоящему и любить по-настоящему, без выгоды и расчёта. И такими нам лучше и оставаться всегда. Мы должны начать возвращаться к России».

И именно об этом также, после посещения Америки, говорил и Виктор Астафьев. Они оба были честны и не уподоблялись типажам советской пропаганды о «загнивающем империализме». Напрочь в них отсутствовал и «квасной патриотизм». Они оставались похожими друг на друга, даже когда находились по разные стороны. Даже когда дошли до такого разлада, что делали всё, чтобы даже случайно не пересечься на каком-нибудь мероприятии.

Почитатели творчества Распутина, во время одного из моих общений с ними, категорично не согласились с вышеприведённым выводом. Они напрочь отмежёвывали своего кумира от Астафьева. Тогда я достал блокнот и зачитал цитаты. Тут же попросив определить распутинское или астафьевское авторство. Их вывод был однозначным и не верным.

Валентин Распутин, как человек, по сравнению с Виктором Астафьевым, никогда не был распахнутым миру. Это — абсолютная правда. Почти всегда молчаливый, закрытый в своих чувствах. Скромный в публичных проявлениях. Деликатный и великодушный. Но в нём скрывался и осмысленный омут. В нём была и потаённая бездна.

Для многих и многих оказались неожиданными цитаты из его личной переписки: «Про народ наш уж и говорить нечего. Неизвестно, что теперь и народом называть». И вот ещё: «Я подумываю, не уехать ли с родины... тяжко стало и жить, и работать... Говори о чём угодно и лучше всего о мировых проблемах и гармониях, но не о своих маленьких делах: мы хоть и в грязи, в дерьме купаемся, но это наше родное дерьмо, и нам в нём приятно».

И дальше: «В прошлом году сделали мы глупость, переехали на другую квартиру... и не подумали о том, что кругом будут жить коммунальщики, которых в каждой квартире как сельдей в бочке. И когда я перебрался в отдельную, я стал для них буржуем, и всю злость на нынешние порядки, не разобрав, они стали вымещать на мне. А тут ещё дверь мою при ремонте кожей обтянули — это уж верх всего. И началось — то навалят перед дверью, то какую-нибудь гадость подсунут. Пакость мелкая, но неприятная, и терпением побороть её до сих пор не удается».

В нём всегда была какая-то удивительная пронзительная выделенность. И через его глаза можно было заглядывать в его душу.

Дважды, в Красноярске и Иркутске, когда он возвращался вечером домой, его жесточайше избивали какие-то отморозки. Каждый раз били скопом. Одного. Увечили так, что врачи опасались за восстановление зрения, а в последнем случае, когда проломили голову, беспокоились уже за его возвращение к привычной работоспособности. Подлецы таких честных и светлых не переносят.

Встречаясь с ангарцами Распутин никогда не затрагивал на своих примерах, тему людской жестокости. Оставшись наедине, спрашиваю его:  

— Валентин Григорьевич, когда вы говорите о народе — всё время обобщаете. Когда говорите с народом — словно его жалеете. Даже своим землякам не сказали ни одного резкого слова. А ведь есть за что…

— Тут нужно отделять одно от другого. Только в советской энциклопедии легкомысленно называли народом всё население страны. А на самом деле — это российская коренная порода нации, трудящаяся, говорящая на родном языке и сохранившая свою самобытность. И жив этот народ. И его долготерпение не надо принимать за его отсутствие. В нём вся наша мудрость. И народ не хочет больше ошибаться. Боится порывов, чтобы не дойти до самоистребления.

Можно гневаться, что в деревнях сегодня спиваются. Что людям нечем заняться. Что они теряют себя. Есть о чём говорить… Но сам народ ругать нельзя. Это всё равно что мать. Только устал он уже от всех этих мытарств.

— Кто-то из учителей вас спросил: почему нас так не любит Москва? И вы ответили…

— Да, не любит. Хотя в отдельные периоды её поддержку мы чувствовали. Сегодня федеральная власть старается забирать слишком много. Забывая отдавать. Вот в Усть-Уде опять большая задолженность по зарплате. А Москва будто бы этого не видит. Сегодня государство волнует, прежде всего, собственное самоутверждение. Народ в глубинке брошен. К нему ведь никто и не обращается. Власти разговаривают сами с собой. А когда с нашим народом по-человечески — он творит такие чудеса, что другим и не снились. Только вот никак не дождётся он, чтобы с ним по-человечески…

Запись в блокноте. Разговариваем вместе с Распутиным с главой района Владимиром Денисовым. Он сетует, что весь бюджет расходуется на выплату той самой зарплаты, которую всё время задерживают. На развитие ничего не выделяется. Не жизнь, а выживание. Лесозаготовительные предприятия с трудом находят рабочих среди местного населения. 70-80 процентов трудоспособных — уже не работники. Водка сгубила. Работают до первой получки и потом в запой. Вот и получается по Распутину, что настоящего народа в Усть-Удинском районе, в лучшем случае — только треть. Сам он этого не говорил. Но вывод из его рассуждений напрашивался очевидный.

ШТРИХ К ПОРТРЕТУ

Как называлось то помещение, где нас поселили вечером, не помню. Может это было какое-то общежитие? Но мы все должны были располагаться в одной большой комнате со множеством кроватей.

Зашёл Распутин и тут же спросил: «Я вот здесь примощусь, если не занято?» По-моему его с трудом, но всё же уговорили перебраться в более комфортные условия. Но штрих к его портрету вышел примечательным.

Увидев через окно, что он стал спускаться вниз к ангарскому берегу, хватаю фотокамеру, и бегом за ним.

Распутин стоял на пустынном мысочке. А перед ним — огромное пространство серой воды, с нависающей над ним чёрной тучей. Кадр-символ. Кадр-находка. Во мне всё трепетало от восхищения. Он обёрнулся на моё громкое прерывистое дыхание и увидев, что я ловлю его в видоискатель, тихо сказал: «Не надо. Давайте просто постоим и помолчим».

И мы стояли. Сбоку валялись остатки ржавого катера. С воды тянуло порывистым ветром.

Молчали.

Тот упущенный кадр я помню до сих пор. Но в памяти сохранилось и сказанное затем Распутиным:

— Когда-то именно через эти места везли на дощанике в сибирскую ссылку протопопа Аввакума, — он задумался, а потом лишь на мгновение скрестив на груди руки, продолжил: — Если бы колесо истории повернулось к тому времени, я бы скорее всего оказался среди «раскольников». Наверняка бы был среди этих русских бунтарей! — и пояснил: — Те люди были настоящей крепости. Это мы сейчас стали слабаками и живём будто в торгашеской лавке».

Сверху заполошно замахал руками его негласный биограф Костя Житов. Пришла машина. Едем смотреть строящуюся церковь. Распутин отдал на неё все деньги с недавно врученной ему литературной премии. На месте выясняется, что их хватило только на фундамент.

Под начавшийся дождь, Распутин стал расказывать, что церковь будет деревянная. Красивая. С золотистыми луковками-куполами.

— И в Овсянке тоже вся из дерева построена, — как-то само-собой вырвалось у меня. — Когда её освящали, Виктор Петрович сказал, что многие люди не понимают для чего это всё нужно. И сам же пояснил: когда душа у людей порушена, то с восстановлением храма и она тоже начинает возрождаться…

Распутин молча выслушал меня. Никак не выразив своё согласие или несогласие со сказанным. Постоял. И пошёл один на кладбище, где у него был кто-то похоронен из родни.

Запись в блокноте. За книгу-альбом «Сибирь, Сибирь…» Валентин Распутин был удостоен Премии Правительства России. Так оценили мастерство его текстов. А автор фотографий, которые сопровождали очерки, Борис Дмитриев, не получил ничего. Вот из-за этого он и начал гневно протестовать, грозя судебными исками организаторам. Распутин, не имея никакого отношения к этой скандальной ситуации, предложил ему взять половину его премии. И тот взял — полмиллиона рублей. А потом ещё и засудил тех, кто попытался его устыдить. Кстати, упомянутые премиальные, как раз и предназначались тогда Распутиным на возведение церкви в Усть-Уде. А фотографу он ещё не один месяц выплачивал свой «долг»…

Ugolok155Фото автора.